— Ну да, конечно.
Агенты отвозят меня обратно в Уоллингфорд. Но половину занятий я уже пропустил. Черт с ним, с обедом. Отправляюсь в комнату, запихиваю папки с фотографиями под матрас и усаживаюсь ждать. Вот сейчас меня вызовет комендант.
Вызовет и скажет: «Мне так жаль, примите наши соболезнования».
А уж мне как жаль.
Лицо у Филипа словно восковое. И неестественно блестит. Наверное, натерли чем-то, чтобы не разлагалось. Я подхожу к гробу попрощаться и только тут замечаю, что его накрасили специальной косметикой. Если внимательно приглядеться, видно незакрашенные участки: полоски мертвенно-бледной кожи за ушами и на руках, между манжетами и перчатками. На Филипе костюм, который выбрала мама, и черный шелковый галстук. При жизни он такое, по-моему, ни разу не надевал, но вещи наверняка его. Волосы аккуратно приглажены и завязаны в хвост. Воротник рубашки почти полностью закрывает ожерелье из шрамов — отличительный знак захаровских громил. Правда, в этой комнате все и так прекрасно знают, чем он занимался.
Встаю на колени перед гробом. Но мне нечего сказать брату. Я не жажду его прощения и сам его не простил.
— Они у него вытащили глаза? — спрашиваю я Сэма, усаживаясь на место.
Желающие попрощаться все прибывают. Мужчины в черных костюмах отхлебывают из маленьких фляжек; женщины в черных платьях щеголяют туфлями, остроносыми, точно ножи.
Сосед удивился моему вопросу.
— Наверное, вытащили. Скорее всего, заменили на стекляшки, — он чуть бледнеет. — А тело накачали дезинфектором.
— Ага.
— Старик, извини, зря я это сказал.
Качаю головой в ответ:
— Я же сам спросил.
На Сэме почти такой же костюм, как на Филипе. А на мне — папин, тот самый, который пришлось тогда отдать в химчистку — смыть кровь Антона. Жутко, знаю, но что было делать? Либо его надевать, либо школьную форму.
К нам подходит Даника в темно-синем облегающем платье и жемчужном ожерелье. Будто вырядилась собственной матерью.
— Девушка, я вас знаю?
— Ох, Кассель, заткнись, — отвечает она, а потом спохватывается: — Прости меня, я соболезную твоей потере и не…
— Хорошо бы все прекратили говорить «соболезную». — Пожалуй, получается чуточку громче, чем следовало.
Сэм как бы в панике оглядывает зал.
— Не хочу тебя расстраивать, но все присутствующие именно это и собираются говорить. Ну, похороны же, в этом и суть.
Улыбаюсь краешком губ. Хорошо, когда они рядом, даже здесь с ними не так тяжко.
Выходит распорядитель с очередным необхватным букетом, позади трусит мама и указывает, куда поставить цветы. По ее лицу очень нарочито и театрально стекают слезы вперемешку с тушью. Мать замечает тело Филипа (уже раз десятый, наверное), тихонько вскрикивает и с рыданиями падает на стул, прикрывшись платком. Тут же подбегают какие-то женщины, чтобы ее утешить.
— Твоя мама? — зачарованно спрашивает Даника.
Как же ей объяснить? Мама устроила настоящий спектакль, но это ничего не значит — в действительности она по-настоящему скорбит. Просто горе для нее — одно, а спектакль — совсем другое.
— Да, наша мамочка, — говорит кто-то скучающим голосом. — Удивительно, как мы не начали грабить супермаркеты еще во младенчестве.
Даника подпрыгивает на стуле, словно ее застукали на воровстве.
А я не поворачиваюсь — и так знаю, что это Баррон.
— Привет, братец.
— Ты Дани, правильно? — спрашивает тот, хищно улыбаясь, и усаживается подле меня.
Вспомнил ее. Хорошо — может, теперь поменьше колдует с воспоминаниями. Но неожиданно мне в голову приходит и еще одна мысль: я же подвергаю Сэма и Данику опасности. Им не следует здесь находиться: люди ведь собрались отнюдь не безобидные.
— Меня зовут Сэм Ю. — Сосед протягивает Баррону руку и одновременно заслоняет собой подругу.
Брат отвечает на рукопожатие. Костюм поприличнее моего, черные волосы коротко подстрижены и аккуратно уложены. Прямо такой хороший мальчик.
— Друзья Касселя — мои друзья.
К кафедре подходит священник и тихо обращается к маме. Не знаю его. Мать никогда не отличалась особой набожностью, но сейчас обнимает его с таким рвением, точно готова немедленно покреститься в первой же попавшейся луже.
Спустя минуту она принимается вопить, перекрикивая безликую фоновую музыку. Что ее взбесило, интересно?
— Его убили! Так им и скажите в своей проповеди! Нет на свете справедливости, так и скажите!
И тут, словно по сигналу, входит Захаров. Поверх костюма накинуто неизменное длинное черное пальто. На булавке для галстука переливается фальшивый Бриллиант Бессмертия. Взгляд холодный и жесткий — не глаза, а стекляшки.
— Поверить не могу: ему хватило наглости сюда явиться, — тихонько говорю я и встаю, но Баррон хватает меня за руку.
Рядом с отцом Лила. Не видел ее с того самого ужасного разговора в Уоллингфорде. Золотистые волосы промокли от дождя, она вся в черном, только на лице необычайно ярко выделяется красная помада.
Лила смотрит на меня, а потом замечает Баррона и, сразу же посуровев, усаживается на стул.
— Хорошо бы кто-нибудь унял вон ту мою доченьку. — Дедушка показывает на маму, будто доченек у него не одна, а несколько и можно случайно перепутать. — Даже с улицы слышно.
Не заметил, как он вошел. Дед встряхивает зонтик и неодобрительно хмурится. Я вздыхаю от облегчения: как же здо́рово, что он здесь.
Старик треплет меня по волосам, как маленького.
Священник прокашливается, и все медленно затихают и рассаживаются по местам. Мать все еще рыдает, а чуть позже принимается стенать так громко, что проповеди почти не слышно.